А вот Майкл совсем другой. Он напоминает древнего римлянина в своем лучшем варианте. Не столько красивый, сколько своеобразный, в нем есть сила и нет склонности к потаканию своим слабостям. Он напоминает римских императоров. И еще в нем есть какая-то скрытая неповторимость, в которой явственно читается мысль: да, я давно уже беспокоюсь о других так же, как о себе; я прошел сквозь чистилище и остался цел, я по-прежнему хозяин самому себе. «Да, – решила она, – Майкл ужасно мне нравится».

Льюс наблюдал за ней, и она это почувствовала и посмотрела на него: выражение ее лица изменилось, теперь оно было очень спокойным и отчужденным. Она нанесла ему поражение и знала об этом… А Льюс никогда не узнает, почему его чары не подействовали на нее, и она не собиралась просвещать его на этот счет. И не узнает о том впечатлении, которое он на нее произвел, равно как и о причинах, его разрушивших.

Сегодня он не такой настороженный, вероятно, по каким-то своим причинам хочет казаться ранимым, чего в нем никогда не было.

– Я сегодня познакомился с одной девчонкой. Она оказалась из моего города, – объявил Льюс, не отрывая подбородка от ладоней. – Ничего себе расстояньице – от Вуп-Вупа до Базы! И она меня помнит. Ну да какая разница. Я-то ее совсем не помню. Сильно изменилась.

Руки его упали вниз, он заговорил высоким, задыхающимся девичьим голоском. Впечатление было настолько сильным, что сестра Лэнгтри как будто увидела себя физически присутствующей при разговоре.

– Говорит, моя мать стирала на ее мать, а я, говорит, должен был носить корзины с бельем. Ее отец, говорит, был управляющим банка. – Льюс снова переменил интонацию и заговорил своим собственным голосом, но крайне высокомерно, не скрывая изощренного издевательства. – А я ответил: вот уж кто приобрел кучу друзей во времена Депрессии. Со всех сторон, поди, собрал заложенное имущество, это я ей говорю. Ну, у моей-то матери отбирать было нечего, так что мне без разницы, говорю. А она мне в ответ: какой ты жестокий, и смотрит так, как будто вот-вот заплачет. Нисколько, отвечаю, я всего лишь сказал правду. А она говорит: на меня-то не держи зла. И черные глазищи уставила на меня, все в слезах. А я и не держу, отвечаю я, как я могу: такая хорошенькая девушка и все такое.

Он усмехнулся зло и быстро, как будто полоснул бритвой.

– Вообще-то у меня есть кое-что для нее, должен признаться.

Сестра Лэнгтри приняла такое же положение: поставила локти на стол и подперла ладонями подбородок, с интересом наблюдая, как он кривляется и меняет позы.

– Как много горечи, Льюс, – мягко сказала она. – Должно быть, это очень обидно, когда приходится носить корзины с бельем банковского управляющего.

Льюс пожал плечами, безуспешно пытаясь сделать вид, будто ему, как всегда, на все наплевать.

– А-а! Все на свете обидно, разве нет?

Глаза его широко раскрылись и яростно сверкнули.

– А вообще-то носить белье банковскому управляющему или врачу, учителю, попу, зубному – все это ерунда по сравнению с тем, каково тебе, когда нет ботинок, чтобы пойти в школу. Она ходила в ту же школу, что и я, – когда она сказала, кто она такая, я ее вспомнил. И еще вспомнил ее туфельки, черные лакированные, с ремешками и черными шелковыми бантиками. Мои сестры куда красивее, чем все девчонки, красивее, чем она, но у них совсем не было туфель.

– А вам не приходило в голову, Льюс, что эти, в туфлях, завидовали вашей свободе? – осторожно спросила сестра Лэнгтри, пытаясь как-то помочь ему увидеть свое детство в более ярких тонах. – Я, помню, всегда завидовала, когда ходила в местную школу, пока не подросла и меня не отправили в закрытый пансион. У меня были туфельки, немного похожие на те, что носила дочка этого управляющего, но я каждый день встречала замечательно беззаботных мальчишек, шлепающих босиком прямо по репейнику, и хоть бы они глазом моргнули. Ох, как же мне хотелось выбросить туфли куда-нибудь подальше!

– Репейники! – подхватил Льюс, улыбаясь. – Ну как же я забыл про них, даже странно. Там, в Вуп-Вупе, растут репейники с колючками длиной в полдюйма. Я мог вытащить их из ноги и ничего даже не почувствовать. – Он выпрямился и с ожесточением посмотрел на нее. – Но зимой, моя дорогая высокообразованная, сытая, обутая и одетая сестра Лэнгтри, зимой у меня кожа на ступнях и голенях трескалась! – Последнее слово прозвучало как выстрел. – И ноги кровото-о-очили… – звуки, как капли, сочились из его горла, – от холода. Холод, сестра Лэнгтри! Вам когда-нибудь было холодно?

– Да, было.

Она чувствовала себя подавленной, но где-то внутри шевелилось возмущение против такой резкой отповеди.

– Да, мне было холодно в пустыне. И я голодала и умирала от жажды. А в джунглях – от жары. И болела – болела так, что мое тело не принимало ни пищу, ни воду. Но я выполняла свой долг. Я не комнатная собачка! И не безразлична к вашим детским страданиям. А если я неправильно выразилась, прошу меня извинить. Но мои слова были сказаны с одним-единственным смыслом!

– Вы жалеете меня, а я не хочу вашей жалости! – с мучительной ненавистью крикнул Льюс.

– Вы ее не получите. При чем здесь жалость? С какой стати мне вас жалеть, скажите мне ради бога? Неважно, откуда вы вышли, с чего начали. Важно только, куда вы придете.

Но печальное настроение уже покинуло его, а вместе с ним ушла и откровенность, и перед ней снова сидел прежний Льюс, непринужденный, сверкающий холодным блеском.

– Ну, как бы там ни было, к тому моменту, как меня заграбастали в армию, у меня уже были самые лучшие ботинки, какие существуют на свете. Это уже в Сиднее, когда я стал актером. Лоренс Оливье мне и в подметки не годился!

– А какое у вас было имя, Льюс?

– Лусиус Шеррингем. – Он со вкусом произнес имя, делая ударение на каждом слоге. – Но для балаганов длинновато, это я уже потом понял. Тогда я переделал его на Лусиус Ингем. Лусиус – хорошо подходит для сцены, да и для радио неплохо. Но когда я попаду в Голливуд, я придумаю что-нибудь позадиристее, например Рэтт или Тони. А если мой образ окажется больше похожим на Колмэна, чем на Флинна, тогда и просто Джон сгодится.

– А почему не Льюс? В нем тоже есть что-то задиристое.

– Не идет с Ингемом, – уверенно заявил он. – Если оставаться Льюсом, тогда надо забыть Ингема. Но это идея. Льюс? Льюс Диаволо! Девки в обморок попадают.

– А Даггетт не подойдет?

– Даггетт?! Да разве это имя? Дерьмо собачье! – Лицо его судорожно передернулось, как будто какая-то полузабытая боль снова кольнула его. – Ох, сестренка, как же я был хорош тогда! Слишком молод, конечно. Но у меня не хватило времени, чтобы как следует врезаться в память, – понадобился Родине и Королю. А когда я вернусь, будет уже поздно. Годы не те… Какая-нибудь льстивая сволочь, у которой, понимаете ли, давление слишком высокое или папа слишком богатый, и он может откупиться от армии, купается в моей – моей! – славе. Разве это справедливо?!

– Если у вас все получалось и вы талантливы, возраст не имеет значения, – сказала она. – Вы добьетесь своего. Кто-нибудь заметит ваш талант. А почему вы не попытались устроиться в одно из концертных подразделений, когда их формировали?

Он посмотрел на нее с видом глубокого отвращения.

– Я серьезный актер, а не престарелый эстрадный шут! Эти господа, которые набирали людей для концертных подразделений, сами как будто персонажи из водевиля; им нужны были только фокусники и таперы. А молодых людей просим не обращаться.

– Все равно, Льюс, у вас получится. Я знаю. Если человек так сильно чего-то хочет, как хотите вы стать актером, он всего добьется.

До слуха сестры Лэнгтри внезапно донеслись отдаленные стоны, и она заставила себя разорвать колдовскую паутину, сплетающуюся вокруг нее, и преодолела незаметно подкрадывающееся чувство любви.

Наггет затеял жуткую возню, и шум где-то неподалеку от ее кабинета, скорее всего, разбудит Мэтта.

– Сестренка, меня так скрючивает! – подвывал голос.